Дмитриев Андрей. Клумбы Бодлера. Стихотворения

                        ***  

Колхозники – косили траву,

доили коров и  прыгали через костры –

как льняные снегурочки, познавшие наяву

потустороннюю жизнь снега и знанием этим простым

решившие объяснить неотвратимость огня.

Трактор – вгрызался в услужливый чернозем,

а дочь тракториста смотрела на мир из окна,

уже сложив свои первые представления о нем…

Был, говорят, там и ты –

по усам текло молоко, а в рот попал лишь самогон,

настоянный на паданцах и корешках лебеды –

с пьяных глаз казалось тебе, что кругом –

только клумбы Бодлера, только грядки его,

где цветы – злы, подобно детям, на старение – как на идею

о финале игры. Впрочем, в пору снегов –

любые цветы – самих себя тени.

Заметенной верстой –

продлена на местности голова.

Входит к Прасковье в избу Христос

и говорит: «Ну, слава отцу – жива».

                                   ***

У красного – кровь красная

и у белого – кровь красная.

Все хотят ее – этой всюду и вечно красной

крови-беглянки, крови-злодейки, крови – будто бы ненапрасной,

у которой в красном паспорте

есть место прописки и дата рождения.

Вот пустишь ее – и ангелы станут красногвардейцами,

вот брызнешь ею – и белые выбелят черные тени,

а после вытрут руки вышитым полотенцем.

– Так на какой же ты стороне?

– У нашей крови нет стороны для взгляда извне…

                                   ***

Выплескивая воду вместе с ребенком

из медного таза – звук которого напоминает гонг –

работница роддома глядит на всходящее на востоке

кровавое солнце севера, и на виске седой волосок

становится словно серебряным, но эта картина мира –

исповедует грубую графику и расползается вширь по холсту

подобно ржавчине или плесени. Линиями кривыми

скрепляется центр композиции. В гиблую пору простуд –

хочется горло согреть прочно забытым младенческим криком

и оттолкнуть от себя холодные пошлые руки –

ищущие лишь ритуальную жертву в своих первобытных

объятиях, в которых мы душим друг друга…

                                   ***

Слова – порождают слова,

цифры – порождают цифры,

люди – порождают людей. Детский рисунок льва –

это круг, обрамленный рыжими лепестками – их мы

не будем считать, а просто – вынесем на поля

тетради в еле приметную клеточку, но не как в зоопарк.

Лев, будь просто – лохматым растением, рыжим бутоном для

создания царственной нежности, в которой нельзя никак

обнажить понапрасну клыки, пить терпкую кровь антилоп.

Стены – порождают стены,

машины – порождают машины, а ты – щиплешь укроп,

сидя над миской с картофелем. В твоих разросшихся венах –

медленно движется космос, где вдоволь всего –

и слов, и цифр, и людей, и стен, и машин, и даже цветочных львов,

но всех больше красного, спелого цвета – летящего сквозь стекло

медика-лаборанта, что взял на анализ любовь.

                                   ***

Не отказаться от лирики

там, где ходиков гирьки

тянут на самое дно каждое наше мгновение –

так, что хочется знать, верно ли

утверждение, будто время – поступок пространства.

И здесь уже не работает ничего, кроме глаза

тонкого наблюдателя,

вынянченного матерью

в теплых руках, что умеют шить и вязать,

пеленать и готовить пищу,

чествуя небеса,

в которых свои корни ищут.

Тут – вкруг двора заборы,

скрывшие тени, ведшие разговоры

о принципах света, падающего под углом

со скоростью света на стены, согретые теплой рукой

того, кто стоит в стороне, но смотрит в суть

очерченного периметра, в который можно вдохнуть

жизнь при условии наличия койко-мест

или справок, для быта имеющих вес.

Но мы – вплетаем в узоры взъерошенных птиц,

что из речи заморской вынесли слово «peace»[1],

а из русского языка – пшено, как благую весть,

что будет чего поесть

в холодном молчании пустоты,

перенесшей всю тяжесть своей немоты на этот костыль…

                                   ***

Соскобли стикер с новой купленной вещи

розовым ногтем в предвкушении права владения.

На старой стене меридианы трещин –

сплели сети мира. Изваяние с оплавленным телом

у входа в Дом субкультуры –

тянет руки к неоновым звездам.

Это тяга искусства к солнечным процедурам

вновь воплотилась во что-то претенциозное.

Над надкусанным яблоком суетится оса,

на кухне фарфоровой звонницы эхо,

в незаметно седеющих волосах –

запах лесного ореха…

SMS в телефоне: ну как доехал?

Забыл ответ написать.

В водопроводе циркулирует быт,

к которому ты гвоздями прибит,

но никто не справится после о снятом теле,

да и ты выбирал поприземистей тему

для таких поворотов судьбы,

а потом и ее забыл.

                        ***

На заре ХХ века – в городе из папье-маше

и из гранита – грудились фрукты в тонкой работы вазе,

привлекая детей, радужных насекомых и тех, кто в душе –

ребенок и радужное насекомое. Начищенный ваксой

правый сапог бежал за левым – тем, что был грязным

на торном пути от прошлого крепостного столетия,

на дороге, где колея – залита дождями непознаваемой Азии,

научившейся по-европейски кроить пиджаки, но считающей плети

по-прежнему главным стимулом лошади.

В вычурном городе – нашедшем свое отражение

в безднах воды, вышедшем триумфом искусства на площади,

над которыми стыла свинцовая Балтика, ставшая совершенно

неотделимой от неба – здесь появилась изящная смерть 

в облаке представлений об идеальном свете.

На солнце скупом тускло сверкали медь

и зябкие стекла в чьем-нибудь кабинете

или гостиной. Здесь уже пахло дешевым пойлом

и прокисшими щами, здесь уже копошились черви

в чреве плода, но хотелось читать и читать подобранный с пола

лист облетевшего текста, что позже войдет в учебник…

На заре ХХ века – а заря это красное в красном –

все казалось исполненным смысла,

все казались узревшими нечто о себе, подливающих масла

в огонь высших сил в лампадке найденного компромисса

между сердцем и разумом – а вышла сукровица на материю.

Поперхнулся певчий, встрепенулись голуби на фронтоне,

ошибся в строчке студент-расстрига, ветер проник сквозь двери,

живопись камня осталась лишь медленным фоном.

Ты глядишь в эту призму, подняв над зрачком своим веко –

ближе к полдню такого же смутного XXI века –

и тенью незримой стоит на углу аптекарь,

связанный нитью некой

с домом, что выжил, хоть и калека.

                                   ***

А к вечеру в дверь позвонил слесарь из ЖЭКа –

сказал, что хотел бы проверить напор воды.

Вода, действительно, плохо текла. Мы впустили этого человека –

он долго гремел разводными ключами, рассказывая, как молодым

пришел в профессию. Мы участливо кивали в ответ.

Истек целый час, но вода не стала бежать быстрее.

Слесарь собрал инструменты, пообещал, что завтра в обед

непременно зайдет – к тому же надо проверить еще батареи.

Когда захлопнулась дверь, и за нею послышалась поступь лифта –

мы поставили чайник, решив обозначить финал

разыгранной миниатюры из коммунального мифа

о сыне Гефеста и том, что вода – дарована нам,

как свидетельство победы цивилизации,

за которую и приходится часто бояться…

                                   ***

Что мы знаем об этой земле,

лежащей за пределами взгляда, ищущего лишь хлеба,

лишь пестрой ткани, лишь диковинных и редких зверей,

лишь вымпелов и гербов, лишь незапертой дверцы склепа?

Утром здесь поднимается тусклое солнце,

маршируют повинности с почестями, трескается черствый асфальт,

под которым ржавеют трубы с живой и мертвой водой. Некий социум

разбазаривает себя на ярмарке – даже уже не тщеславия. Всякий факт

повседневности не требует доказательств, да и что тут, собственно, опровергать –

все так, как должно быть именно здесь. Однако холишь сомнение –

вглядываешься в детали, ощущая, как каменные века

оставляют еле приметные корни какого-то нового воскресения.

О земле этой – лежащей будто бы в призме себя самой –

мы до сих пор знаем ничтожно мало, но с пеной у рта

защищаем свои иллюзии. При посадке на лайнер в салон

входит трубач Гавриил – гастрольный график неумолим, однако пора

обратиться к земле с высоты серебряного крыла.

Маленький мальчик задрал кверху голову – у него идеальный слух,

не размытый талой водой со следами бензина, которая привела

за собой своих обутых в резину, но любящих слякоть слуг…

                                   ***

На следующий день заметно похолодало –

пришлось вырабатывать больше горячей крови,

плотнее кутаться в постоянство вещей и жечь крылья Дедала

в буржуйке памяти – такие перья кроме

собственно жара дают ощущение полного приземления

где-нибудь в теплом углу. Зима нас учит быть экономными

в трате душевных сил, беречь свое зрение

в попытках продраться сквозь белизну в живой смысл дома,

в обитаемую проталину. Выход на улицу – прыжок за черту

некой необходимости. За пазухой – шевелится сердце,

способное принимать все то – не столь многое, к чему

хочется прислониться, чтобы согреться…

Говорят, что циклон, что это закон природы,

вступивший в противоречие с другим – такая коллизия.

Лучше не выходить из комнаты – послушаться предписания, бродом

попавшего в толстую хрестоматию. Бетховен спешит к Элизе

тем же путем. Если дышать на стекло –

становится очевидным присутствие в каждом пространстве бога,

расширяющего зрачок в близком к молитве дыхании, в дымке стихов,

            в которой опять прорастает искомая прежде дорога.

                        ***

Я видел во сне медведей

к чему это, я не знаю, но звери были злы –

пытались взять реванш за вырубленный предками лес –

рвали когтями сгустки мнимой реальности,

откусывали рыхлые куски моего покоя –

будто в жизни медведей мне мало,

охраняющих дикую хвою своих предрассудков.

Не было во сне ружья, не было рогатины,

даже ножа там не было – был только посох странника,

из которого росли новые ветви позапрошлого дерева –

воткнул я его в землю между собой и медведями –

вернул то, что вырубил предок и на этом проснулся,

а за окном – заснеженный город, в зимний мороз обрастающий бурой шерстью…


[1]               Мир (англ.).

0

Добавить комментарий